Еда, предназначенная для моей свиты, большей частию успела испортиться за слишком долгое плаванье — она была решительно не годна для хранения. Поэтому мы были вынуждены вместе с командой есть вареную солонину и корабельные сухари, которыми надлежало колотить об стол прежде, чем надкусить — чтобы выгнать хлебных личинок. За это плаванье я совсем рассталась с девичьей брезгливостью. В монастыре я боялась крыс, у меня вызывали истинный ужас дождевые черви, я прикрывала нос платком, когда с полей доносился запах навоза — теперь крысы казались мне забавными созданиями, личинок, выпадавших из хлеба, я спокойно сдувала со стола, а любые запахи научилась обонять со стоическим спокойствием, зная, что когда-нибудь принюхаюсь и перестану их ощущать. Сейчас я сказала бы, что Господь, взиравший на меня в монастыре, отвел взгляд от "Святой Жанны", а бронзовая дева-зверь, сменив его, принялась учить меня так, как учат на плацу молодых солдат — жестоко, но эффективно.
Ей, безусловно, было открыто мое будущее, еще темное для меня.
Наш корабль держал курс к чужой земле, и земля уже появилась в виду его, когда случилось это страшное диво.
Крохотные облака на рдеющем вечернем горизонте вдруг принялись приближаться с чудовищной, неестественной стремительностью, и просвеченный мир почернел, словно от горя. Прежде, чем капитан успел что-то предпринять, рванул ветер жуткой силы — наш бедный корабль, и без того искалеченный, подхватило, как соломинку, крутануло и понесло. Паруса, которые команда с таким трудом восстановила, сорвало, словно носовые платки; волны взметнулись до небес и взревели на тысячу ладов. Я в инстинктивном ужасе выскочила из нашего закутка, не слушая никаких предостерегающих криков — и в этот момент обезумевший прибой швырнул наш корабль на еле приподнятую над водой скальную гряду.
Сильнейший удар, мне показалось, сразу расколол "Святую Жанну" от палубы до самого киля — треск отозвался в моих костях. Я тщетно попыталась за что-то уцепиться, но мои руки разжались, и в следующий миг я вылетела через борт и плюхнулась в воду, ударившись об ее поверхность, как о каменную плиту.
Ошеломленная ударом, болью и резким холодом, я с головой ушла под воду и забарахталась щенком, брошенным в пруд, ничего не осознавая, кроме того, что тону. Соленая вода хлынула мне в горло, в нос, в уши; ощущение было отвратительным, будто я захлебываюсь в крови. Я судорожно колотила руками и ногами — и вдруг под мои пальцы попал какой-то твердый предмет.
Я вцепилась в него, что было мочи — и некая сила вынесла меня на поверхность, дав на миг перевести дыхание, а потом потащила вперед, то захлестывая с головой, то отпуская, играя моим телом, как кот — придушенной мышью…
Вероятно, будь на мне роброн, никакое везение не спасло бы моей бедной жизни: тяжелое платье, намокнув, утянуло бы меня на дно. Но я была одета лишь в рубашку, юбку и дорожный костюм, лишенный мною удобства ради кринолина и корсажа — мокрая ткань облепила мои ноги, мешая бороться с волнами, но ее вес не стал невыносимым. Сорванная дверь, за которую я судорожно ухватилась, удержала меня на плаву; после отчаянной и мучительной борьбы я вскарабкалась на нее и прижалась к мокрому дереву всем телом, намертво вцепившись в края доски пальцами, и обхватив ее, насколько сумела, лодыжками. Волны швыряли мой жалкий снаряд то вверх, то вниз, я ничего не видела и не понимала, это длилось бесконечно. Уже не разум, а лишь животная цепкость, нерассуждающий страх перед смертью заставили меня, сдирая ногти, из последних сил держаться за скользкую волокнистую поверхность. Я не помню момента, когда море, вдоволь наигравшись мной, выволокло игрушку на берег — кажется, я впала в беспамятство раньше. Дивлюсь, отчего не разжала руки, когда меня покинула воля — и дивясь, вижу в этом насмешливую улыбку девы-зверя…
Я очнулась ранним утром, от ужасной жажды. Было тихо, только мерно шелестели волны и кричали морские птицы.
Еле заставив себя открыть глаза, я увидела, что уже совсем светло. Я лежала на мокром песке и чувствовала себя так, будто меня долго били палками. Мое платье и волосы были полны песка, песок скрипел на зубах; я посмотрела на свои руки, саднящие, как ошпаренные кипятком, и увидела, что на пальцах запеклась кровь, а ногти сорваны и поломаны. Грязные волосы свешивались каким-то растрепанным колтуном, а все тело зудело, раздраженное мокрыми просоленными тряпками. Пить хотелось нестерпимо, губы потрескались в кровь, а язык казался вязаным из грубой шерсти.
Я встала на ноги после многих неудачных попыток. Голова кружилась и болела, меня шатало; я подумала, как хорошо было бы найти родник, и побрела по полосе прибоя неведомо куда. Вероятно, мне следовало бы скорбеть о погибшем корабле, о бедных матросах и моей потерянной свите — но я могла думать только о воде и своих сухих губах, сожженных солью до резкой боли.
Несколько раз я споткнулась и чуть не упала; мне пришлось прилагать серьезные усилия, чтобы остаться на ногах. Мой взгляд бесцельно скользил по темному от воды песку в кайме пены. Иногда в поле зрения попадали странные зверушки, без шерсти, зато покрытые скорлупой, подобно яйцам. У них не было головы, а глаза росли на стебельках из круглого живота — эти существа боком ползали по песку на многих тонких ножках, выставляя вперед отвратительную лапу, похожую на зазубренные клещи. Я смотрела на них без любопытства, лишь отмечая в уме величие Господа и прикидывая, нужна ли этим тварям пресная вода для питья.
По-видимому, они обходились и морской водой. Рыболовы, совсем как наши, только белые почти целиком, так же, как в городе, проводившем меня, печально вопили и носились низко над водой, высматривая рыбешку. Полоса, покрытая песком, тянулась в неизмеримую даль, пропадая в утренней дымке; ее обрамляли странные деревья с жесткими, вроде лакированного картона, глянцевитыми листьями…